Тема сексуализированного насилия — чрезвычайно сложна для клинического исследования и публикаций.
Не только по очевидным причинам, связанным с уязвимостью жертвы и глубиной ее травмы. Есть и еще одна причина, о которой говорить особенно тяжело. Жертве, прежде всего.
Если жертвой становятся в детском возрасте.
Тяжелой — и даже невозможной — эта тема является еще и потому, что в ее обсуждении мы заступаем на поле психоаналитическое, покидая поле общепринятой морали.
Любой травматический опыт становится фактом психической реальности, даже если был «переписан» защитами до неузнаваемости. Искажение восприятия будет тем сильнее, чем более несовместимым с [нормальной] жизнью стало для психики травматическое событие.
Чтобы выжить — психика вынуждена «превратить» ужасающий опыт во что-то жизнеспособное, иногда ценою «переписывания» самой своей структуры. Если травма была настолько «ненормальной», что помнить или хотя бы как-то вписать ее в свой опыт не представляется возможным — психика, сохраняя себя, идет единственно возможным путем: «переписывает» себя, адаптируясь к травме.
Здесь может справедливо возникнуть вопрос: де, разве не в психоанализе постоянно говорится о патологическом вытеснении (эвакуации) опыта, превышающего возможности психики?
Если опыт настолько «ненормален» и травматогенен, зачем защитам «сохранять» его, пусть и в искаженном виде?
Затем, что эвакуация любого психического содержания — это «ампутация». Кадры из пленки удаляются вместе с фрагментами пленки. Вырезаются, а не просто затираются. Как раз затем, чтобы «зритель» не обнаружил пугающих «пустых мест» там, где должна быть непрерывность и связность сюжета. «Странные склейки» для психики предпочтительнее «безумной пустоты».
Невозможно адекватно воспринимать сюжет, где в житейское размеренное повествование внезапно вторгаются 30 секунд кровавого триллера, а дальше — снова, как обычно. И ты, чтобы справиться с опытом такого вторжения и не сойти с ума — или «вырезаешь» 30 секунд, или «переснимаешь» весь остальной сюжет, чтобы «место триллера» в нем выглядело более логичным (нормальным).
И теперь мы будем обсуждать второй вариант, поскольку в первом случае (эвакуации психически непереработанного опыта) субъект не помнит о событии, его мучает только аффект: диффузная тревога, фобический страх, торможения психосексуального развития, проч. И в кабинет, вероятнее всего, психиатра, — он придет не с сознательным представлением об опыте насилия, а с чем-то другим, скорее, аффективным.
Если же субъект помнит, то есть, каким-то образом вписал опыт насилия в историю субъективации и выжил, сохранив функциональность на достаточно высоком уровне — значит, его психическая реальность, его сексуальность, его способ желать (структура самогО сексуального желания) — «переписаны» с учетом или даже ориентацией на опыт насилия.
И женщины в этой позиции виктимизированы намного сильнее, хотя мальчики страдают в детстве от инцестуозного соблазнения не реже, но мальчик-жертва в будущем с большей долей вероятности станет актором насилия, а девочка-жертва — скорее, останется жертвой.
Даже если в будущем такая женщина окажется в кабинете психотерапии — она столкнется с еще одной проблемой при реконструкции опыта насилия в кабинете. С проблемой отклика на ее рассказ в исключительно социально одобряемой манере: с (часто преувеличенной) эмпатией, эмоциональным присоединением, всплескиванием рук, шоком и всяческими заверениями в том, какой кошмар эта ее жизнь.
Но подобное она уже слышала много раз, ведь речь идет о событиях прошлого, а не об актуальной травме, где все вышеперечисленное может иметь место.
Эта женщина — снова и снова — сталкивается с «шумом» эмоций другого, у которого, скорее всего, не было подобного опыта. Она слышит грохот его ужаса, шока, гнева, возмущения, жажды спасательства, — но только не себя саму.
Именно поэтому женщины с травмой сексуализированного насилия охотнее идут не к психотерапевту, а в группу поддержки, где будут женщины с похожим опытом.
И не потому, что «они лучше понимают», а потому, что устали слышать общественно одобряемый речитатив поддержки лишь одной из многих психических тенденций.
А ведь есть и другие. Бессознательные. Те, где она теперь выбирает похожий опыт и даже может испытывать парадоксальное для нее возбуждение, вызывающее мучительный стыд — ведь это противоречит моральному нарративу её привычных ценностей, всей её виктимной истории, угрожает целостности её Я, и так дальше.
Она хочет быть услышанной во всех своих переживаниях и проявлениях. Она хочет, чтобы хоть кто-нибудь, скорее всего, впервые (!) в жизни не отворачивался в брезгливом ужасе от того, что стало частью ее истории, ее желания и психического функционирования — а спокойно, заинтересованно (в ней, целостной), исследовал ее внутренний мир без ужаса, стыда, приписывания ей патологической хрупкости или катастрофы, которой у нее может и не быть — и других, собственных, а вовсе не её переживаний. Но также и без неуместного любопытства, хирургического цинизма и кульпабилизации.
Ведь, быть может, она уже устала рассказывать об этом событии, подтасовывая свои эмоции и рассказ под ожидаемую реакцию слушателя. А для нее (с большой долей вероятности) этот опыт аффективно нагружен уже не более, чем, скажем, актуальная ссора с мужем или проблемы на работе. И она даже помыслить не может, чтобы предъявить себя в том месте, где находится сейчас её сексуальная жизнь и организующие её фантазии. Может быть не буквально манифестные (сознательные), а прорывающиеся через сюжеты фильмов, книг или тру-крайм подкастов, которые она беспрерывно смотрит.
Она привыкла, что ей нельзя интересоваться собой в этих жертвенных аспектах, обнаруживая другие (неожиданные) оттенки пережитого опыта. Ей нельзя об этом свободно говорить, фантазировать, или, упаси бог, — шутить на эту тему.
Она «обязана» оставаться жертвой, оплакивающей свою «изуродованную» сексуальность, где от нее с пониманием будут ждать, скорее, фригидности или кптср, с готовностью бросаясь ее «лечить». Но не поймут и не примут, если она предъявит себя нимфоманкой, не простят ей повторной виктимизации или перверсивного возбуждения.
А ей жизненно необходимо предъявить этот опыт и себя в нем так, чтобы убедиться: она может жить дальше, она может любить и хотеть так, как «приспособилась», со всеми своими «странными склейками» и хоррор-сценами. Быть собой в широки смысле, без «ах ты, бедняжка» — с одной стороны, и «было и было, а может ты это вообще придумала» — с другой.
Ей необходимо пространство, где каждая деталь сложного сюжета всей её истории может быть наделена субъективным смыслом. Без морализаторства, болезненной оценки ее реакций, неуместной диагностики или «лечения».
Этим пространством может стать поле психоанализа. В аналитических отношениях мы не «лечим» способ желать — мы его осмысляем, чтобы дышалось легче…


